«Страшный мертвый пустырь увидели перед собой
наши бойцы сразу же, как только прорвались за передний край немецкой обороны.
Они бежали, неся с собой славное русское «ура», по груде углей и глины, по
огородам, густо заросшим огромными лопухами. И только скворешня, чудом
сохранившаяся на вершине высохшей ветлы, да печная труба, одиноко торчавшая из
крапивы, подсказывали им, что они бегут по улице деревни.
Мы врываемся в
блиндажи пологой высотки, где год назад была ныне выжженная дотла деревня Горбачево.
Мы опять во вражеских, вырытых в земле, обжитых, обвешанных награбленным
колхозным добром норах. В крайнем слева, почти не разрушенном блиндаже -
страшная картина. Посредине, между нар - широкая скамья. К ней за руки и за
ноги привязана веревками нагая девочка лет 14-15, белокуренькая курносая
девочка, из тех, которые по зимам бегают в шестой класс, а летом деятельно
помогают матерям нянчиться с малышами и собирают грибы и ягоды. Поза девочки,
ужас и омерзение, навсегда застывшие в ее глазах, говорят за то, что перед
смертью она была зверски изнасилована. Тело ее исполосовано наискось ударами
ножа. Бойцы молча снимают шлемы перед этим трупом. Кто-то прикрывает девочку
шинелью. Кто-то тихо, но внятно произносит: «Сволочи, сволочи!»
— Отомстим! — громко
говорит комиссар Ширяев...»
Эти строки —
из статьи военного корреспондента «Правды» на Калининском фронте Бориса
Полевого «Путь к Ржеву». Она была написана осенью сорок второго.
Спустя
тридцать лет Борис Николаевич приехал в Ржев, ходил по улицам возрожденного
города, выступал на заводах, в школах, в колхозных клубах.
— Не узнаю.
Ничего не узнаю,— радовался писатель. — Все новое. Труд, равный ратному
подвигу.
Ржев в жизни
писателя занимает особое место. Здесь он родился, провел раннее детство.
— Знаешь
деревню Спас-Строево? — спросил он у меня однажды, и я сказал, что место то
знаю, но деревни уже нет. — Да, сожжена, как сотни других. Совсем маленьким
вместе с родителями я проводил там лето, а в войну снова побывал. На пепелище.
Бои шли яростные.
Пожалуй, нет
такого места на калининской земле, где не бывал журналист тверских газет
«Смена» и «Пролетарская правда» до войны, а в войну корреспондент «Правды» Борис Николаевич Полевой. С
любой из его книг — «Мы — советские люди», «Золото», «Доктор Вера», «Сокрушение
«Тайфуна» — можно путешествовать как с путеводителем. Все, что в них описано,
было в действительности. Было под Ржевом, в Калинине, в Великих Луках, под
Холмом, в деревне Ново-Бридино...
«Если работа в тверских газетах, — пишет
Полевой, — была для меня литературной школой, то работа в годы войны в «Правде»
с ее боевым коллективом стала для меня университетом. Этой правдистской работе
я обязан всеми своими книгами».
Любопытство гоняло меня по многим дорогам,
пройденным писателем, но расскажу лишь об одной — дороге героя «Повести о
настоящем человеке». Летчик Алексей Маресьев совершил свой беспримерный подвиг
на Калининском фронте. Подбитый истребитель упал на лес в окрестностях озера
Шлино, между Валдаем и Осташковом. Раненый, голодный, летчик девятнадцать дней
выбирался к своим. Его подобрали и выходили жители деревни Плав. А спустя
полтора года, во время боев на Курской дуге, Полевой встретился с истребителем
Маресьевым и записал его рассказ. Но книга родилась далеко не сразу.
«Сколько раз потом,— вспоминает писатель, — в
дни фронтовых затиший, чувствуя, что как собака на сене сижу на многообещающем
сюжете, брался я за этот материал, который, когда-то, размягчившись под
влиянием душевного подъема, дал мне случайно встреченный летчик. Очерк все не давался.
Начинала переть какая-то безликая литературщина, и я со злостью рвал
написанное. Но вот однажды, вернувшись с заседания трибунала (это было на
Нюрнбергском процессе. — И. В.) после допроса Германа Геринга в крохотную
каморку, бывшую, вероятно, чем-то вроде дворницкой во дворце немецкого
карандашного короля Иоганна Габера, где обитала тогда международная пресса, я
задумался о советском характере, о котором с недоумением и даже, как мне
показалось, с невольно вырвавшимся страхом говорил в этот день матерый
гитлеровский волк, припертый в угол вопросами советского обвинителя. Я был
далеко от Родины. В открытое окно вместе с нежным запахом оттаявшей земли в
комнату врывалось кряканье, кряхтенье джаза... И вдруг страстно затосковалось
по дому, по жене, по детям, по родным местам, где, наверное, так же нежно пахла
просыпающаяся земля. Я машинально раскрыл тетрадь с записями об одном из тех
советских людей, которые вызвали недоумение и страх Геринга. Как-то сразу
представился заснеженный, изуродованный канонадой лес, стылые трупы, чернеющие
в сугробах, орудия и танки, похожие на окаменевших допотопных животных,
возникла картина, какая однажды открылась передо мной в лесах под Великими
Луками. Она походила на ту, о которой рассказывал безногий летчик. Я живо представил
себе на этом пейзаже самолет и самого летчика в сугробе, среди мертвой тишины.
И вдруг позабылся и осточертевший процесс, и нелепо претенциозный замок
карандашного короля, напоминающий оперную декорацию, и назойливое зудение
чужого джаза. Я стал писать, писать без конспекта и кончил почти под утро уже
на шестнадцатой странице. Утром перечел написанное и понял: пошло».
Вот так в Нюрнберге во время процесса над
гитлеровскими преступниками в небывало короткий срок, за девятнадцать дней,
была написана «Повесть о настоящем человеке»...
Положим книжку в рюкзак и отправимся на озеро
Шлино.
...Дед Михайло устал и собрался идти домой,
полежать на печке: ныли от непогоды старые кости. Он с самого утра на ногах.
Весна начинается дружно, вот-вот выезжать в поле, и весенние заботы поднимали
старика чуть свет. В кузнице он пожурил кузнеца за то, что до сего дня телега
не, окована: на санях уже отъездили. В амбаре кладовщику велел дверь на день
раскрывать, пусть семена воздухом погреются. На конюшне коней смотрел, распорядился
лучший стог сена начать, тот, что к пахоте берегли. Много забот у старика...
По добрым-то временам полагалось бы сидеть
дома. Да где они, добрые времена? Как в первый год войны поставили бригадиром,
так до сего дня и не снимают. В сельсовете просят: «Крепись, дед Вихров,
посевную отведешь, к лету смена придет». — «Придет ли? — сомневается
старик.— Молодым еще служить да служить, а мужики давно оплаканы».
Погода стоит
сырая, с утра задождило, суставы будто кто пальцами перебирает. Дед Михайло уже
повернул было к избе, но вспомнил, что давно не был в школе. Учительница на той
неделе о дровах поминала, да и на крышу надо бы взглянуть, за всю войну ни разу
не чинена, на ребятишек, поди, каплет. Вот еще забота — не отмахнешься.
Он переступил
порог класса, снял шапку и присел на табуретку у печки. Учительница читала
ребятам книжку. Дед Михайло оглядел потолок — так и есть, в углу протекает.
Ощупал печку: ничего, теплая, с дровами, видно, пока не бедствуют. Хотел
удалиться, да лень было вставать, пригрелся у печки, вроде бы и кости поменьше
ноют... А книжка, видать, занятная: вон как ребятишки навострились, слушают,
рты раскрыв. Стал и он слушать. Про что она читает? Вроде знакомое что-то? Как
будто слыхал где. Может, из военных кто рассказывал? Да нет, уж больно все
похоже: деревня Плавни, летчик, дед Михайло... «Уж не задремал ли я,— подумал
старик.— Пригрелся, вздремнул, вот и чудится былое...»
А учительница
читала дальше:
— «На третий
день гостевания Алексея у деда Михайлы старик утром решительно сказал ему:
— Обовшивел
ты, Алеха,— беда: что жук навозный. А чесаться-то тебе трудно. Вот что, баньку
я тебе сооружу. Что? Баньку. Помою тебя, косточки попарю. Оно, с трудов-то
твоих, больно хорошо, банька-то. Что? Не так?
И он принялся
сооружать баню...»
Дед Михайло
привстал с табуретки.
— Погоди-тка,
Марь Лексеевна. Чудно мне: все как у нас было. Не про нашего ль летчика
читаешь?
Так дед
Михайло Вихров второй раз повстречался с Алексеем Маресьевым — на этот раз в
книжке.
Книжку читали
всей деревней, и все признали «своего летчика». Сели писать письмо. Адреса не
знали, и не скоро письмо дошло до адресата, но все-таки дошло. И получил дед
Михайло ответ:
«Здравствуй,
дорогой Михаил Алексеевич!
В первых
строках этого первого моего письма к вам, к людям, для меня на всю жизнь
дорогим, я должен глубоко извиниться за то, что так долго не мог ответить на
ваше письмо... Очень радостно знать, что вы, Михаил Алексеевич, и ваша семья
живы, здоровы. Я думаю, что рассказывать о моем прошлом, после того как я
улетел от вас, мне придется тогда, когда мы с вами встретимся, потому что на
бумаге всего не опишешь. У меня большое желание приехать к вам в гости и
посмотреть на вас...
Крепко всех
обнимаю. Алексей Маресьев».
...Я поехал на
озеро Шлино, чтобы встретиться с героями книги.
Дело было
летом, дороги стояли сухие, и я без приключений добрался до Красилова, рыбацкой
деревни с тесной улицей. Лес прижал деревню к озеру, и избы поэтому поставлены
густо. На самом берегу низкие амбары, пропахшие рыбой. На кольях сушатся сети.
Смоленые лодки, словно тюлени, отдыхают, положив серые головы на желтый горячий
песок.
Того берега
озера не видать, он словно расплавился в полуденном мареве. Только правее,
через залив, виднеется на взгорье деревня Плав. Туда мне и надо.
Я спросил у
рыбака, стругавшего у амбара новые весла, о дороге.
— Дорога есть,
но кружная. По ней только возами ездим. А налегке — лодками. Эй, Колька! Поди
сюда.
Из амбара вылез заспанный Колька, белобрысый
подросток в измятой не застегнутой рубахе. Волосы цвета прошлогодней соломы
свалялись на голове в кудель. Колька потянулся, спросил баском:
— Чего звал?
— Хватит дрыхнуть. Перевези человека.
— Счас. Скупаюсь только.
Он ушел за амбар, и оттуда послышались
всплески воды и довольное пофыркивание: Колька разминался, прогонял остатки
дневного одуряющего сна.
Я спросил у рыбака, рыбное ли озеро Шлино.
— Кормимся помаленьку,— ответил он, доставая
папиросу и закуривая. — Не то, конечно, что встарь было. Старики рассказывали,
судаки на тридцать фунтов попадались.
— А теперь мелочишка?
— Не сказал бы. И сейчас экземплярчики
попадаются. Нынче на полпуда одного взяли. Но редко так- то. Можно сказать,
повезло...
Вернулся посвежевший Колька; и мы отчалили.
Плыли через залив не меньше часа. Прошли мимо низких, густо заросших ивняком и
осинником островов, за ними открылся еще залив, поменьше, весь в тростниках и
кувшинках. Неширокая, в размах весел, полоска чистой воды привела к деревянным
мосткам. От мостков шла тропинка к бане. Берег был высок и крут.
— Это баня Вихровых. Тут Маресьев мылся,—
сказал Колька.— А изба ихняя — прямо, на горе.
— Ты почем знаешь, что мне к Вихровым?
— Так разве вы первый? Много ездят...
Спрашивайте бабу Дуню, она теперь за главного.
Баба Дуня — Евдокия Федоровна Вихрова, вдова
деда Михайлы, встретила по-будничному просто: привыкла к дотошным
корреспондентам и туристам.
Деревня План невелика — дворов двадцать.
Стоит к озеру задами, окнами на юг, к лесу. Лес начинается сразу за выгоном и
уходит за горизонт — ни конца, ни края ему.
— Там вон Алексея нашли. Версты три от
деревни.— Баба Дуня показывает в сторону от дороги, по которой мы идем.
Война остановилась в семи верстах от Плава,
по утрам в деревне слышна была стрельба. Мальчишки научились различать «голоса»
своих и чужих пулеметов. Деревня приютила беженцев, в каждой избе жили по
три-четыре семьи. Хлебом и картошкой не считались, сколько было — всем поровну.
Молоко — ребятишкам, без разбора, свои ли, чужие ли. Раздетых одежонкой
снабдили.
— Не буду на людей грешить, согласно жили,
друг о дружке погадывали,— говорит баба Дуня.— А уж когда Алексея нашли,
истинно святая душа в людях раскрылась. Последнее несли. У кого что было. А
ему-то, желанному, много ль надо? Ложку супчику аль молока стакан — и все,
нельзя боле. Мы ведь понимали, девятнадцать дён не евши, ну-тка на- корми
досыта — окочурится враз. А уж какой страшный был, черный, худущий. Надела на
него дедово белье — как на колу висит, а мой-то дед Михайло не из рослых был.
— Как же вы узнали, что он девятнадцать суток
был в лесу? — спросил я.
— А мальцы сосчитали, Сергей с Сашкой. По
книжке они — Серёнька да Федька. Один-то правильно назван.— Сергей Малин, а
который Федька — это мой Сашка. Ну, и годов им поболе было, чем описано. Вот
они и поглядели по бумагам. У Алексея книжечка такая была, как позавтракаешь
или пообедаешь, так квиточек отрезают. У него, значит, утренний квиток за
третье апреля отрезан, а дальше все цело. А нашли-то его двадцать первого
поутру. Вот и считай, ровно девятнадцать ден.
Мелколесье кончилось, пошел еловый, немного
мрачноватый лес, Старые ели, такие, на которых от старости выросли мшистые
бороды, редки, все больше молодые, годов по двадцать или чуть побольше.
— Вырубка тут была,— пояснила Евдокия
Федоровна.— Перед войной рубили. Ну, вот мы и пришли. Туристы, видишь, раньше
нас поспели. Сколько их за лето пройдет!
Перед молодой елью группа ребят с
пионервожатой. Евдокия Федоровна начинает привычный рассказ о былом. Я гляжу на
маленькую девочку. Она насупливает бровки и, притихнув, пугливо оглядывает
таинственный лес, наверно, представила себе одинокого раненого летчика,
ползущего по мокрому апрельскому снегу.
По дороге в деревню пионервожатая спросила:
— Жива ли бабка Василиса, которая последнюю
курицу для летчика зарезала?
— Померла. Ее иначе звали Прасковьей.
Прасковья Михайловна Константинова. Дочка ейная Клавка бригадиром теперь.
Поговорите с ней, все помнит. Хоть и маленькая была, а помнит... Мой дед
Михайло тоже немного после войны пожил. Все хотел к Алексею съездить, да
занедужил...
...Обратно меня перевозил Александр, сын деда
Михайлы, рослый веселый мужчина. Он собрался в Красилово, в магазин. Лодка
медленно пробиралась через позолоченные низким солнцем камыши. Озеро лежало
тихое, спокойное.
— Тут самолет приземлился.— Александр кивком
головы показал на водную гладь за камышами.— Озеро еще стояло, лед в ту зиму
толстый был. Самолет к самой деревне подрулил. На нем и увезли Маресьева.
— Как же в таком лесу вы нашли его?
— А как! Диверсанта ловили,— смеется
Александр.— Нам тогда в каждом незнакомце диверсант чудился. Шла одна тетка из
эвакуированных лесом, и показалось ей, что кто-то под деревом шевелится.
Сказала нам. Мы с Сергеем на завалине сидели, на солнце грелись. Вот и
подхватились. За нами маленькие увязались: тетка-то по всей деревне раззвонила.
Маленьких мы в лес не пустили, вдвоем пошли. Крадемся от дерева к дереву, и,
признаться, жутковато стало: а ну как из автомата начнет палить. По нашему
разумению, диверсант обязательно с автоматом должен быть. А как увидели его, в
шлеме, в унтах, окончательно утвердились, что диверсант с самолета сброшен.
Свой-то зачем станет в лесу скрываться? Присели мы за дрова, да и кричим:
«Хенде хох!» А он чуть слышно: «Свой я, русский». Мы не очень-то верим, кричим:
«Если свой, брось пистолет. А у него в руке пистолет был. Отбросил он,
недалеко, шага на два: сил совсем не было. Ну, мы сразу к нему кинулись...
Дальше все, как в книжке: батька мой на санках приехал, в бане мыли, кормили...
Александр гребет не спеша, медленно заводит
весла, с них скатываются капли розовой воды. Дальний край неба, там, где село
солнце, кажется туго натянутым пурпуром. Ближе к лодке пурпур блекнет,
переходит в желтовато-розовый шелк, а за лодкой синеет и сливается с низким
вечерним лугом.
— Я так полагаю,— продолжает рассказ
Александр,— что он принял озеро за аэродром. Не дотянул немного, на лес упал...
Искали мы после войны самоет, да где там, в таких дебрях разве найдешь...
От Красиловского берега отчалили лодки —
рыбаки пошли на ночной лов. На корме передней стоял мой перевозчик Колька. На
берегу толклись мальчишки помельче. Им рановато ходить на промысел, но манит их
безбрежная гладь озера, запах рыбы и мокрых сетей.
Я ступил на песок и простился с Александром —
выросшим Федькой, героем книги. Днем позже отыскал его друга Сереньку — Сергея
Малина, он жил в городе Валдае. Он рассказал, как после войны побывал в Москве,
в гостях у Алексея Маресьева. А через несколько лет, в день двадцатилетия
Победы над фашизмом, встретились все три героя книги «Повесть о настоящем
человеке».
|